Шрифт:
Но глаза их смотрят вперед, прямо вперед, все мысли их — впереди, все тело их зудит дорожной лихорадкой.
Прощайте.
Ах, город этот стоит у самого подножья гор. Он угнездился в котловине и с трех сторон открыт ветрам, несущимся с ковылевых, пахнущих мятой степей и моря.
Всякий народ прибивается ветром к Столовой горе, как щепки по весне — к речному берегу.
Они суетятся и крутятся, суетятся и крутятся, бьются о прибрежные каменья и песок, и не всегда, далеко не всегда удается им снова попасть в русло и плыть по течению.
Чаще всего они застревают в иле, запутываются в водорослях или просто закидываются волной на берег и лежат там, ссыхая на солнце или гния и обрастая мохом. Много щепок по весне прибивается к берегу. Очень много.
Да, да, конечно,— город лежит в котловине, а впереди — горы. Не так-то легко перешагнуть их, не так-то легко.
На все нужно уменье, сметливость, знакомство с внешними условиями — и время.
Вот, если бы — крылья…
И все стараются в солнечном мареве увидеть Казбек. Самую высокую гору в этих краях. Зиму и лето на плечах ее и челе лежит снег,— почиет светлое око Аллаха.
И только в особенно ясные и счастливые дни она доступна человеческому зрению.
В особенно счастливые.
И по такой жаре Милочка бегает целый день. У нее полон рот хлопот. Снова приходил к ним человек с портфелем и весьма определенно намекнул, что скоро конец всей этой буржуазной, спекулятивной затее,— лавочку прикроют вашу живым манером,— и предложил тут же составить опись имущества.
— Один противень,— считает он,— и пять медных кастрюль…
Дарья Ивановна покорно смотрит на это; Маруся-кухарка прячет под передник кофейницу и за пазуху кидает ложки.
И теперь Милочке нужно повидать кое-кого,— ее просит об этом мать,— кое-кому замолвить словечко.
Что будут они делать без столовой? Никаких полотенец не хватит, чтобы прокормить себя и дочь!
— Я буду служить в подотделе искусств,— говорит Милочка.— Меня устроит Алексей Васильевич. Кроме того, я зарабатываю кое-что в цехе поэтов, в Росте я могу писать плакаты {78} . За стихи я должна получить гонорар…
Она краснеет и замолкает. Но ей все же гораздо приятнее было бы жить на заработанные деньги.
Дарья Ивановна печально улыбается. Она знает, что такое эти заработки.
— Дай бог, дай бог,— шепчет она.
Они обе понимают друг друга без слов и всегда находят точку примирения. Споры их никогда не кончаются размолвками. Ведь сколько голов, столько и умов — с этим ничего не поделаешь.
— Вот если бы могли уехать с тобой в Москву,— думает вслух Милочка.— Там мы, наверно, могли бы хорошо устроиться. Я поступила бы в настоящую студию. В художественную мастерскую. Говорят, что при ней есть общежитие. Я продавала бы свои рисунки. Почему только мы живем в этом городе?
— Но ведь ты знаешь, что в Москве теперь голод, настоящий голод. Дома разрушены, водопроводы не действуют, а по карточке выдают полфунта овса. Настоящее безумие ехать туда в такое время.
— Да, да, конечно,— соглашается Милочка, но глаза ее широко открыты.
Все-таки никто не убедит ее, что в Москве — подумайте, в Москве, столице республики — нельзя было бы жить. Не может этого быть!
— И к тому же,— продолжает Дарья Ивановна,— как выбраться отсюда? У нас здесь все, что мы имеем: остаток мебели, вещей, все, что еще не успели забрать. Хоть какой ни на есть угол. А продавать — получишь гроши и останешься голой. Не забудь, что с нами нет мужчины, что мы совершенно одни. Кто знал, что случится так, как случилось. Твой отец получил командировку из Тифлиса сюда и выписал нас. Через месяц он умер, а через два начались эти ужасы. Мне очень не хотелось ехать сюда. Я точно предчувствовала. В Тифлисе нам было бы во много раз лучше. Там настоящая жизнь. Только бы разрешение.
— В Тифлисе? Нет, тогда уж пусть лучше оставаться здесь,— горячо возражает Милочка.— В чужом городе, в чужой стране, когда у нас совершаются такие события? Никогда! Я готова терпеть какие угодно лишения, но хоть краем участвовать в общем деле. Разве можно сидеть спокойно в гостях, когда дома все перестраивают заново! Ты не думай, мамочка, что я такая глупая, что я не вижу дурного, что я ослеплена. Я знаю и вижу. И подчас мне очень больно. Но ведь это наш общий грех, понимаешь? Ведь, сидя в сторонке, его не искупишь и не предотвратишь. А зато как много можно сделать нужного. Только захотеть. Ведь все открыто для работы — мало рук. Это очень трудно объяснить. Я не умею, но твердо знаю, что стыдно оставаться в стороне и не быть здесь. Вот как ты, мамочка, если я не ела, но и ты не ешь и ждешь меня, чтобы вместе.
Она смеется и целует мать.
— Фу, какие я говорю глупости.
— Нет, что ты, я понимаю,— отвечает Дарья Ивановна.— В твоих словах много правды.
Но глаза ее все еще печальны. И складка между бровей не становится меньше. Все-таки жизнь слишком тяжела, и никто не потерял бы, если бы они жили в Тифлисе. Никто даже не заметил бы их отсутствия. Ведь они совсем одиноки — она и дочь, и никого больше. Сколько наивной восторженности и веры у этой девочки. Бог с ней!