Шрифт:
Две повести, напечатанные в «Весне», совершенно противоречат направлению г. Ахшарумова-критика. Обе они принадлежат к отрицательному, или, как их называет «Утро» московское, к утилитарному направлению [6] . Повесть г. Юрьева «Свадьба» содержит в себе историю о том, как сын одного богатого помещика влюбился в воспитанницу, выросшую вместе с ним, отверг графиню, предложенную ему в замужество отцом, и как за то крутой старик-отец его отдал свою воспитанницу замуж за мужика из своей деревни. Как один из ужасных случаев, возможность которых обусловливается уничтожаемым ныне крепостным правом, факт этот сам по себе представляет тему очень благородную. Но, к сожалению, мы еще так близки к крепостному праву, что не осмеливаемся изображать его такими яркими чертами, каких оно заслуживает. Пишут много, но все еще с какою-то оглядкою, с опасением, чтобы кто-нибудь не рассердился; поэтому вместо настоящей правды и дельных изображений ограничиваются все больше намеками. Обстоятельство это печально всего более потому, что доказывает, что мы еще далеко не расстались с крепостным правом, что дух его еще обитает в большинстве нашего общества и связывает руки писателю. Так и в повести г. Юрьева мы видам много недосказанного и утаенного. В «Свадьбе» рисуется старик-помещик, упрекающий сына за то, что тот говорит лакею: пожалуйста, – вне себя от ярости бьющий нагайкой крепостного охотника за то, что тот немножко попортил заячью шкуру, рассуждающий так: «Я тебе говорю, – ты мужика не знаешь, ты все с ним разговаривать хочешь, урезонивать его, а это ему как стене горох; нет, ты его ткни, так он тебя и поймет» (стр. 171). Какая великолепная вещь могла бы выйти из полного и широкого развития одного этого характера, рожденного, сложившегося и проявляющего себя в крепостных отношениях! Подробное изображение этого характера и его обстановки необходимо было в этой повести даже с чисто художественной точки зрения, не говоря об общественном интересе. Поступок старика с воспитанницею, любимою им и ни в чем не виноватою, легкость его исполнения, безгласие всех окружающих, начиная с жениха и до священника, который венчал эту свадьбу, – все это требовало предварительной подготовки и обстоятельных объяснений со стороны автора; в целом ряде картин, в целой цепи эпизодов, в целом широком и смелом очерке должен был автор представить нам всю эту жизнь для того, чтобы нам показалась вполне естественною, понятною и необходимою та развязка, которою оканчивается его повесть. К сожалению, он почти ничего для этого не сделал, – по слабости ли сил своих или по каким-нибудь внешним препятствиям, не зависевшим от его воли, – не знаем… Во всяком случае – несомненно то, что повесть от этого очень много проиграла и в настоящем своем виде производит очень слабое впечатление. Еще большему ослаблению его способствует и то обстоятельство, что сын помещика, представленный, разумеется, образцом всех добродетелей, под конец оказывается очень недалеким господином. Зная крутонравие, тупоумие и зверство своего отца, зная беззащитность бедной воспитанницы, зная, что никто не может противостать злобе помещика (дело происходит в поместье старика), – все-таки оставляет любимую девушку на произвол этого зверя, а сам уезжает от отца в Петербург, в самый день отъезда отказавшись от предложенной невесты и объявивши отцу о своей любви к воспитаннице. Правда, что он поехал с тем, чтобы устроить свои дела и потом возвратиться за своей Лизой (так как отец погрозил лишить его наследства в случае ослушания); правда, что он мог и не предвидеть столь крутого оборота дела, но все-таки он должен был знать, что положение оставляемой им девушки будет вовсе незавидно в доме его отца. Можно было бы позаботиться и о ней… Впрочем, мы замечаем это только затем, чтобы показать, как плохо вообще удаются нашим авторам образцы добродетели…
6
Речь идет о сборнике «Утро» (М., 1859; см. рецензию на него в наст. т.).
Повесть г. Жуковского «Петербургские ночи» – тоже дышит современным интересом. Большая часть ее занята описанием камелий высокого полета, находящихся под покровительством различных, очень государственных и очень старых графов. Эти описания не по нашей части: может быть, они очень верны, очень художественны, очень глубоки. Мы даже почти уверены в этом, потому что г. Жуковский сам говорит в начале повести: «Говорят, что в Петербурге мало мужей, верных женам; я же знаю (!), что в нем еще менее жен, верных мужьям» (стр. 4). Каким образом знает г. Жуковский такое, можно сказать, тонкое обстоятельство, по собственному ли опыту или из верных источников, – вопрос довольно щекотливый. Но дело в том, что г. Жуковский знает и, следовательно, описывает верно; этим мы и довольствуемся по части камелий. Нас более занимают другие стороны повести; в ней изображен, между прочим, Бобрищев, молодой и благородный человек, очень фразистый по обыкновению, и Броницын, мерзавец, составляющий себе карьеру разными низостями и, между прочим, женитьбою на знатной девушке, племяннице и кузине двух десятков князей и графов, – находящейся в таком положении, что… долее скрывать невозможно… По поводу этих двух лиц изображается присутственный день в каком-то департаменте, и изображение это довольно резко, хотя все еще не совсем откровенно. Но мы порадовались и тому уже, что в повести г. Жуковского идет речь, довольно прямая и ясная, – уже не о земском суде, не о несчастном квартальном, не о магистратском секретаре или о неопределенном каком-то уездном чиновнике, – а о столичных столоначальниках, начальниках отделения, директорах департамента… Это в первый раз, кажется, такая смелость в русской литературе. А уж давно пора бы нашим обличителям перенести свою наблюдательность от будочников и становых на сферы более значительные. Люди – везде люди и везде подвержены ошибкам; директоры департаментов – тоже люди, следовательно, и они подвержены ошибкам. Силлогизм этот ясен и ни для кого не обиден. Возьмите вместо директора департамента кого угодно – хоть Наполеона или Петра Великого: и Наполеон был человек, следовательно, и он был подвержен ошибкам. Что же тут дурного? А если так, если директоры департаментов действительно подвержены ошибкам, то почему и не говорить о них, почему и не указывать им, в чем они ошибаются? Если секретари уездных судов обижаются, когда их выводят в повести, так ведь это все от необразования больше делается; начальники же отделений, директоры департаментов и т. д. – люди (предполагается) образованные и благонамеренные; следовательно, они и обижаться не будут, а еще поблагодарят нашу гласность… Что же, в самом деле, – гласность, так уж гласность, – «не разбираючи лица…» [7] . Не одним же столоначальникам в городском магистрате, не одним городничим и земским исправникам принимать на себя все неудобства гласности, не пользуясь ни одним из ее благодеяний… Если невозможно применять на деле святые слова о равенстве всех пред законом и пред судом общественного мнения, то пусть пока хоть в вымысле, в фантазии, в повести будет представляться и директор департамента и очень государственный граф, и т. п. Неужели прогресс нашей литературы и до этого еще не дорос? Вот посмотрим… Теперь пример подан в повести г. Жуковского, и мы нарочно останавливаем на ней внимание наших читателей, чтобы заявить этот первый дебют автора на новой ступени обличения. Чтобы дать понятие о его тоне и степени силы, приведем несколько небольших отрывков.
7
Выражение из басни Крылова «Волки и овцы» (1832).
Чиновники в одном из отделений какого-то департамента столпились в кучу и рассуждают о бале, который вчера задавал где-то граф и на котором был начальник отделения. Начальник отделения, еще не старый человек, ломается перед ними и, усевшись на стол, пересыпает из пустого в порожнее. Входит новое лицо – Режин.
– А, вот и Григорий Петрович, – сказал начальник отделения, протягивая руку только что вбежавшему чиновнику. – Как ваше здоровье; что нового, как дела, что его превосходительство и как граф после бала? – В ответ на такие вопросы Григорий Петрович Режин, высокий, сухой и смуглый мужчина, секретарь директора департамента, подал начальнику отделения свою жилистую руку, сказав с некоторой иронией, что его превосходительство ни свет ни заря изволит бесноваться у себя в кабинете; а что граф, вероятно, сегодня не будет, потому что с полчаса тому назад экзекутор ездил, по приказанию его превосходительства узнать о здоровье, но что его сиятельство изволили еще почивать. – А вот полюбуйтесь, если это вас интересует, – прибавил он, вынимая из синей обертки, с печатным заголовком «к исполнению», какую-то бумагу. – Балы задавать своим содержанкам, это мы умеем, на это нам тысяч не жаль, а несчастному чиновнику просят пятьдесят рублей, так жалко. На это у нас достает духу написать: «Зачем женился, когда беден».
Все чиновники, стоявшие возле, въелись в бумагу, как мухи в мед. К ним подскочило сейчас же все, что было чиновничества в комнате, кроме канцелярских, отчего кругом начальника отделения произошла на минуту страшная давка. Заметив сумятицу, секретарь поспешил взять бумагу обратно из рук начальника отделения; вслед за тем набежавшая толпа также разом отхлынула, и кружок остался в прежнем составе.
– Вот поди после этого набирай чиновников. Правда, что каторжнее нашего ведомства нет службы, – сказал секретарь.
– Везде один черт, – ответил начальник отделения, тряхнув головой и принимаясь зевать.
– А требования какие, боже ты мой! – продолжал Режин, который всегда был не прочь поговорить, а особенно о начальстве. – Намедни еще, я вам скажу, присылает за мной курьера на дом. Что за чертовщина, думаю? – А я только что сел обедать; так противно стало, что ложки не проглотил, выплюнул, И аппетит пропал. Прихожу. – По вашему, говорит, столу записка? – По нашему. – Нужно переписать. – Что такое? – Поля не по форме; да к завтрему непременно. – Помилуйте, говорю, кого же мне теперь заставить писать? Все чиновники по домам. Да и какая машина справится с таким письмом к завтрему? – Знать, говорит, не хочу. Граф не любит полей не по форме, а к завтрему чтоб было готово, хоть сами пишите. – Ну и поехал я сам отыскивать писарей. Никого не поймаешь. Еду уже назад, вижу, на мое счастье, Чернецкий за какими-то дамами увивается. Начал ему так и так: отличиться-де можете, внимание начальства заслужить, карьера и т. д., ну, как обыкновенно. – Сил, говорит, нет, – грудь болит. – А по Невскому, говорю, шататься грудь не болит? Пожалуйте-ка в департамент… Ну, и переписал за одну ночь. Как он это сделал, до сих пор понять не могу. Что ж вы думаете? нужная записка до сих пор в кабинете на окне валяется.
– Как же вы хотите? на то служба, – возразил Междоумов. – С нас требуют, знать, и выше требуют.
– Какая служба! Фразеология одна, – сказал секретарь, – отчего при старом директоре этих требований не было? А этот только бесноваться умеет. Перед графом все: да да да, как прикажете, а потом прибежит в кабинет и рвет на себе волосы. – Ах, я несчастный; есть ли человек, которому хуже меня на свете? Есть, говорит, это жене моей. – А нам разве лучше?
– Фразеология! – Нет, из-за этой фразеологии другие всю жизнь бьются и не могут руки набить, – ответил Междоумов.
– Что ж из этого всего выходит? Ну, вот мы здесь собрались; спрашиваю я вас: что мы здесь делаем? разговариваем, и из этих разговоров, кроме брани свыше да распеканий, для нас ничего не выходит.
– Ну, как! есть же своя благородная и серьезная сторона в службе, – вмешался начальник отделения, – исполнение своей обязанности, наконец, желание пользы. Зачем же вы иначе служите?
– Есть хочу, батюшка, да и вы тоже, – отвечал секретарь. – Вот моя польза и мои обязанности, если хотите знать: не успеешь глаз продрать, Николай Иванович зовет; сядешь обедать, Николай Иванович зовет. А зачем? – Принесите мне это письмо в 6 часов и напомните отвезти его туда-то. – Придите ко мне в 4 часа напомнить, что граф приказал мне съездить туда-то. – У графа на даче щенки перебесились, что нам делать? Скачите скорее туда. – Только и покоя, когда знаешь, что лег в постель.
Целая глава занята в «Петербургских ночах» изображением занятий чиновников в департаменте, и все это изображение очень живо. Есть несколько черт, повторенных из Гоголя, из «Утра делового человека»; но есть и новые, самостоятельные наблюдения автора. Нам показалось любопытным то, что автор, как видно из некоторых разговоров Бобрищева, не успокоивается на изображении всей этой дряни, а ищет исхода из омута, который сам же изображает. Исхода этого он, разумеется, не находит, потому что ищет его, кажется, не совсем в той стороне, где нужно. Но вот какие речи говорят друг другу Режин, уже довольно послуживший чиновник, и Бобрищев, только что начавший службу.
– Как вспомнишь, даже смешно станет, – сказал Режин, – как вы расходились, когда у нас был первый разговор с вами. Теперь, говорит, служба не то, что была прежде. Чиновники совсем другие, люди образованные, современные, все служат делу… Поверьте мне, люди всегда как люди, а с ними и обман. На крики ума у всякого хватит. Дела только, жаль, из пустословия не выжмешь; не то что дела, даже нашего безделья из него не состряпаешь. Ну вот, вы, может быть, пользы хотели; что, каково с ней служится?
– Отчего ж не послужить, наконец, – ответил Бобрищев, – пока нервы еще здоровы? они тверже и легче переносят все неприятности; для них многое нипочем, что невыносимо для человека, узко раздраженного. Будто нет уж, наконец, ни одного человека, который служил бы из влечения к делу?
– Опять за старое, – возразил секретарь, – где же вы видели таких служак? не эти ли молодцы, что буквы ять хорошенько не вытвердили да лезут вперед через все преграды? У них ли есть влечение к делу, по-вашему? Я вот служу, так у меня нет никаких влечений; мне вот прикажут такого-то выгнать, потому что он из куска хлеба служит, а на его место посадить вот этого, потому что он на службе про пользу разговаривает, а дома платки подаст, к начальству в гости ездит, около бабья трется и рекомендательные письма вымаливает, – я и пишу, и все напишу, что ни прикажут.
В ответ на желчные выходки Режина Бобрищев говорит: «Положим, что все скверно и подло; но ведь это нас с вами не оправдывает на бездействие. Нужно же иметь сколько-нибудь хоть упрямства, если не характера». Режин отвечает на это: «Было бы для чего; а то надсадить кулак недолго, да проку-то от этого мало». Затем он читает Бобрищеву такую мораль:
Молодость лоб подставляет под все, что хотите; оно хорошо, да бесполезно. Она ничего не хочет принять дурного; ей подавай одну добродетель. Славная вещь добродетель, спору нет, и молодой человек – славная вещь, да жить-то с ней одной нельзя. Пока сидишь за школьной скамьей, – ну, оно и ничего; а когда сунешься промеж добрых людей, оно и выходит, что или пропадай, или с чертом знакомься. Будь подлецом и вместе с тем сумей остаться порядочным человеком. Вот эквилибристика нашей жизни. А вы вот этого понять не хотите; всё ищете брать прямо способностями да благородством. Разве наши дела стоят способностей?
Есть у вас крупная, состаревшаяся бездарность – давайте ее сюда; а есть у вас способности, – проходите далее; зачем их губить попусту. Кажется, ясно?
– Куда же дальше? – спросил Бобрищев. – Разве везде, кроме своей комнаты, я не попаду в то же колодки и не принужден буду, как лакей, согнуть шею; да и там еще нас предостерегали с детства быть молчаливее теней.
– Учитесь в таком случае нашей эквилибристике.
– Как ни кинь, все клин, стало быть, один разврат остается свободен, – кончил молодой человек, невольно забываясь и не выдерживая спокойного голоса… (стр. 26).
Рассуждения Режина подходят, конечно, к той морали, которую проповедует г. Ефим Дымман в своей «Науке жизни» [8] . Бобрищев возражает, как видите, с точки зрения зеленоватого либеральства. Не мудрено, что оба скоро сходятся в результате: Режин махнул рукой на все и сделался циником служебной безнравственности; и Бобрищев тоже махает рукой на все и готов сделаться жрецом этого разврата, который один свободен. Оба – не герои, как оказывается; Режина можно даже положительно назвать негодяем, с отвлеченной точкой зрения. Но к чести автора надо сказать, что он умел понять это лицо более живым образом: в его изображении чувствуется протест не против личности Режина и его поступков, а против жизни, которая сделала его таким. Такое поставление личности Режина доказывает, что автор или в значительной степени обладает художническим тактом, или добился таких выводов силою размышления. Судя по исполнению всей повести, мы не сомневаемся, что последнее предположение справедливее. Но в таком случае мы пожелаем автору, чтобы он не остановился на безвыходных сожалениях своих героев, а додумался за них до какого-нибудь решения.
8
См. об этой книге статью Добролюбова «Новый кодекс русской практической мудрости» (в наст. т.), напечатанную в том же номере «Современника».
«Было бы для чего действовать, а то надсадить кулак недолго, да проку-то от этого мало».
Так говорит у г. Жуковского Режин, и в словах его нельзя не признать некоторой доли справедливости. Но в том-то и задача общественного деятеля, чтобы не надсаживать кулака понапрасну, а бить прямо по больному месту современного общества. Наша общая болезнь состоит в недостатке личной самостоятельности, в расслаблении воли; поэтому общественный деятель прежде всего должен укрепить свою волю против всех внешних соблазнов и посторонних покушений, должен, сознавши условность и несправедливость существующих в обществе отношений и обычаев, сознать и то, что он должен решительно оградить себя от них и идти на их ниспровержение, чего бы это ни стоило. Явись подобная мысль в сознании Бобрищева или Режина, – разговор их принял бы не такой оборот: с первых двух слов согласившись в гадости и подлости окружающего их порядка, третьим словом они бы сделали уже вопрос: «Какими средствами изменить этот ненавистный для них порядок?»